Она ненавидела это слово – «дылда». Оно летело в спину, как камень, из каждого угла пыльного двора интерната. Лиза замирала, стараясь стать невидимой, вжиться в шершавую стену здания. Её мир был узок и размыт: гигантские очки-линзы превращали всё в акварельные пятна – зелёное дерево, серый асфальт, разноцветные пятна-дети. Её собственная неуклюжесть, длинные, вечно мешающиеся конечности, казались ей ещё уродливей в этом смазанном калейдоскопе. Неряшливо заправленная рубашка, юбка, вечно съезжающая набок, тяжелые кеды на два размера больше – её доспехи и её проклятие.
Она ждала. Минута, две. И тогда – долгожданный «динь-динь». Сердце ёкало, узнавая звук отцовского велосипеда ещё до того, как он возникал из пятен – полосатая рубашка, два мерцающих круга колёс. Он был таким же размытым, как и всё остальное, но его запах – табака, пота и чего-то металлического – был самым чётким ориентиром в её вселенной.
Тощими руками с обкусанными ногтями она нащупала край его рубахи, грубую ткань. «Садись», – сказал он, не улыбаясь. Она послушно устроилась между его ног, на тесный треугольник сиденья. Он зажал её бёдра своими, твёрдыми, сухими. В спину упёрся край ребра. Неудобно. Тесно.
«Подсаживайся выше».
Она вытянулась, оттолкнулась от руля и подсела ближе. Её тело, это непослушное, стремительно растущее тело, протестовало. Она становилась тяжелее, попа – шире, и уже не влазила в проём между его коленями и животом. Каждая поездка превращалась в борьбу за пространство.
«Подвинься. Подвинься ближе», – его голос был сдавленным, он пыхтел, везя её в гору.
Она ерзала, почти вися на весу, и в итоге села ему чуть ли не на живот. «Я тебя раздавлю, папочка».
«Не раздавишь», – огрызнулся он.
Дорога стала ровнее. Она щурилась, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь свои «бинокли» – силуэты деревьев, призраки домов. Но мир для Лизы существовал не в зрении. Он был в тактильных ощущениях. В вибрации велосипеда, вбивающейся в кости. В запахе отца. В трении его коленей о её лодыжки. Она познавала реальность кончиками пальцев, кожей, каждый нерв которой был обострён до предела, компенсируя слепоту. Она знала форму листа не по виду, а по шершавой прожилке под подушечкой пальца; знала дружелюбие кошки по мурлыканию, входящему в резонанс с её собственным телом.
Идиллия кончилась, началась булыжная дорога. Зубы стучали, кости скрипели. Она вцепилась в его ногу и руль, боясь слететь. И тут раздался звук – резкий, как выстрел. Будто расстегнулась молния.
«Ну вот, кажется, штаны порвал», – с досадой сказал отец и странно, сдавленно хихикнул. «Но ничего, доедем». Его голос изменился, стал каким-то чужим. Он начал ерзать. «Чтоб удобнее», – пробормотал он, как будто отвечая на её невысказанный вопрос.
Она знала, что впереди спуск и тряска продолжится. Напряглась, готовясь к новым толчкам. И вот тогда она почувствовала Его.
Что-то спереди, у самого сиденья, упиралось в неё. Сначала просто мешающий выступ, «колышек», как подумала она. Хорошая идея, чтобы не съезжать. «Пап, а что это ты придумал? Специально, чтобы я не скользила?»
Ответ оглушил её своей грубостью: «Молчи и держись». Он выпалил это коротко, и его дыхание стало частым, прерывистым, будто они мчались в гору, а не готовились к спуску.
Булыжники стали крупнее. Тряска усилилась. Отец не унимался, его ерзание стало ритмичным, навязчивым. А «колышек»… он рос. Он был подозрительно тёплым, упругим и мягким снаружи. Он упирался уже не в кость, а в мягкость её живота, а затем, с каждым кочком, всё настойчивее натирал её между ног, сквозь тонкую ткань юбки.
Её тело, это предательское тело, которое она ненавидела за его угловатость и внезапно проснувшиеся странные желания, отозвалось. Внутри всё сжалось и заструилось жаром. Она замерла, парализованная стыдом и непониманием. Это было отвратительно. Это было… притягательно. Её внутренний мир, её тихая вселенная тактильных открытий, вдруг была взорвана изнутри грубым, пульсирующим вторжением.
Она думала о мальчике из интерната, о том, как случайно коснулась его руки, и по её спине пробежали мурашки. Она думала о смутных, гиперболизированных фантазиях, которые стыдилась признать даже самой себе, о тайной, дикой нимфомании души, искавшей выход наружу. И теперь эти фантазии приобретали форму, тёплую, твёрдую, навязчивую.
Две минуты адского рая. Поток стыда смешивался с волнами какого-то тёмного, запретного удовольствия, идущего из самой глубины её существа. А потом она почувствовало тепло. Не просто тепло. Влажный, обжигающий всплеск, пульсирующий через ткань, и глухие, сдавленные стоны отца.
Всё затихло. Оцепенение длилось, пока велосипед не подкатил к крыльцу.
«Вот уже и подъехали», – сказал отец странным, виноватым голосом. – «Прости, что накричал… везти было тяжело». Он резко соскочил и, не оглядываясь, забежал в дом.
Она медленно слезла, её ноги подкашивались. Поправила юбку. Рука наткнулась на влажное пятно, холодное и липкое на вечернем воздухе. «Фу, что это? Кто на меня плюнул?» – промелькнула детская мысль, последний оплот неведения.
Она шла в дом, и мир вокруг больше не был просто набором тактильных ощущений. Он был расколот. Прикосновение больше не было невинным способом познания. Оно стало двусмысленным, опасным, грязным. Её собственное тело, которое она только начинала узнавать, стало чужим, предавшим её.
Она смотрела на спину отца, ставившего велосипед у сарая, и её мир сузился до точки. До сравнения поступка и помысла. Он – её отец, кормилец, защитник. Его поступок был чудовищен. А его помыслы? Что творилось у него в голове за размытым пятном спины? Было ли это проявлением чего-то дикого и низкого? Или таким же одиноким, искажённым поиском близости в этом холодном, невидимом мире?
Она не знала ответа. Она знала только, что познание бывает болезненным, а граница между открытием и поруганием – тонкой, как молния на старых штанах, готовая разорваться в самый неподходящий момент. И тишина, повисшая в доме, была громче любого детского дразнящего крика.
Спасибо за Ваш комментарий, он опубликуется на сайте после прохождения модерации.